Страница Раисы Крапп - Проза
RAISA.RU

Часть десятая

Я еще трусливо искала какие-нибудь поводы усомниться в том, что узнала. Самое простое было — сказать себе, что Ральф имел ввиду совсем другое, что я неправильно поняла его. «Бранд…» Ну и что? Это может и не про пожар вовсе. Хотя… в русском ведь даже имеется «_бранд_спойт «— наверное, «пожарный шланг» означает. А зато — торопливо находила я контраргумент — в немецком одно и тоже слово в разных сочетаниях поставь, получится совсем разное значение. Ральф не говорил ни про какой «брандспойт», а «бранд»… Ну, мало ли, что он может значить еще… Может «загар»!

Так я играла сама с собой в «кошки-мышки», делала вид, что можно обмануть саму себя. Это было довольно мучительно, ведь в глубине души я знала, что все поняла правильно, а принять этого не хотела. Почему? Да потому, что снова все рушилось вокруг меня. Рушилось то, что я выстроила в результате долгих и трудных попыток понять, что же такое со мной произошло. И то, что я «поняла», о чем «догадалась» — каким бы оно ни было ужасным, горьким, — но я с этим уже сжилась как с данностью, которую хочешь не хочешь ли, а надо принять, потому что такова действительность, другой нету. И вдруг в одну минуту «действительность» эта рассыпается в пыль, и оказывается, что на самом-то деле все обстоит еще хуже того, что так пугало меня в начале, пока я не свыклась со страшными мыслями.

Кроме того, новое открытие нисколько не делало ситуацию яснее, наоборот, только прибавило неясностей, меня снова осаждали вопросы, на которые ответов я не знала.

Если я ничего не помню, то, вероятно, потеряла сознание во сне? А кто вынес меня из горящего отеля? Никита? Пожарные? Что с Никитой? Потерял меня потому, что я стала «Рут»? Или он лежит в соседней палате? Или… Версий можно было напридумывать тьму, но какой смысл изобретать их? Я старалась не давать воли воображению, потому что фантомы, созданные им, были слишком пугающими.

Способ общения, который придумал Ральф, только в первый момент показался мне удачной находкой, потом до меня дошло, что с этим только прибавляется огорчений и для меня, и для Ральфа. Я недоумевала, как он объясняет себе то обстоятельство, что я чаще всего никак не реагирую на его вопросы. Я просто не понимала, о чем он меня спрашивает. Не знаю, как его, но меня это очень угнетало. Угнетали напряженные и бесполезные усилия вслушаться в его слова, уловить хоть что-нибудь знакомое. Я быстро уставала, переставала слушать его, а иногда и намеренно закрывала глаза, ясно давая понять, что «разговор» закончен. Вот тут бы Ральфу и задуматься, — с какой такой радости я «забыла» родной язык? А он задумываться не желал, обращаясь ко мне, он начинал выговаривать слова особенно четко, медленно, повторяя одно и то же на разные лады. Я такого его поведения не понимала, гадала: толи Рут плохо знала немецкий… тогда почему он не говорит «с ней» по-английски, ведь читал газету на английском, и бегло, уверенно читал; или он знает, что я — это я… но почему называет какой-то «Рут», а не Анной?.. От вопросов лопалась голова, от них можно было сойти с ума, и порой я думала, а может я уже «того»?..

Такие сомнения в собственном здравом уме приходили и в те минуты, когда я пыталась понять, почему иногда меня переполняет раздражение на Ральфа? То, что он делал для меня — ни каждая мать так заботится о больном ребенке, он, что называется, «трясся надо мной». Ральф не просто обо мне заботился, он сопереживал всем своим существом. Мне казалось порой, что он чувствует то же, что и я. Иногда это была просто какая-то мистика.

Однажды он ворвался в процедурную, и начал кричать, что все тут из эсэс, и почему нельзя делать все иначе, не подвергая Рут таким пыткам… И я опять не могла себе объяснить — да и не старалась, — как он узнал, что мне тогда было очень больно, я ведь ни кричала, не плакала — физически не могла. Боль вся во мне оставалась, а выходит — не вся, что-то уходило к Ральфу. Но как?! Не знаю.

И при всем этом я, случалось, злилась на него, и сама не могла себе этого объяснить. Толи по причине эгоизма, свойственного больным людям, толи из-за того, что так сильно от него зависела, толи потому, что он, такой чуткий, с тупым упорством не понимал главной моей боли и упорно принимал меня за свою Рут. А может, на то досада моя была, что в то время, как меня одолевали неразрешимые головоломные проблемы, Ральфу все было ясно — он сражался за свою любимую.


Ральф был очень неудобен для тех, кто меня лечил. Он постоянно чего-то требовал. Мог поднять шум из-за любого пустяка, если ему казалось, что к «его Рут» не достаточно внимательны. Причем это нисколько не мешало ему быть любимцем женской части медперсонала.

Я довольно быстро научилась читать в лицах и глазах, это было компенсацией за немоту и неподвижность, в которые я была погружена. Обостренно воспринимая мир слухом и зрением, я умела теперь понять многое за интонациями, жестами, малейшими движениями лица. Я видела, с какой симпатией медсестры смотрели на Ральфа. Может быть, его уважали за верность несчастной, искалеченной девушке и за самоотверженность, с которой он продолжал за нее бороться. А может, и не только за это — Ральф ведь и внешне был что надо: стройный, ясноглазый блондин. Чистое, породистое лицо с правильными чертами, высокий лоб — ну, ариец, ни прибавить, ни убавить.

По его настоянию меня положили в одноместной палате, что дало ему возможность быть при мне неотлучно. Со дня своего приезда он дневал и ночевал возле меня, став в клинике своим человеком. Я не знаю, когда он отдыхал. Для него поставили в палате кушетку, но я редко видела его лежащим на ней. В какой бы час дня или ночи я ни открывала глаза, он с готовностью склонялся ко мне с неизменной ласковой улыбкой, с вопросом в глазах.

Каждое утро начиналось для меня с этой улыбки. В его голосе и глазах не иссякал оптимизм. Лишь однажды мне приоткрылся другой Ральф. Я тогда, вопреки снотворному, проснулась среди ночи. Ральфа я не увидела, он находился за пределами пространства, которое было доступно мне. Но он был здесь, я угадала его своими обострившимися чувствами. Наверное, он стоял на коленях возле моей кровати, потому что я почувствовала — голова его лежала рядом с моей забинтованной рукой. По дыханию Ральфа я поняла, что он плакал. Он не заметил, что я проснулась, и я почему-то была этому рада, поскорее опять закрыла глаза.

А утром Ральф снова приветствовал меня своей открытой улыбкой. И как же мне было тошно! Я ощущала себя воровкой чужого счастья. Что они, Ральф и незнакомая мне Рут, были счастливы, я не сомневалась. Про него мне рассказывать не надо было, я все сама видела, на себе испытывала. А она… я иногда ловила себя на мысли, что завидую ей. Ральф… — о таких женщины говорят: «За ним, как за каменной стеной». Его внимание, терпение, нежность… А сколько мужества требовала от него ситуация, в которой он оказался — ведь многие на его месте просто испугались бы и сбежали! Одна лишь преданность Ральфа многого стоила. На самом-то деле я тогда еще не в полной мере представляла себе свое реальное положение. А если бы знала все, я бы, наверно, просто потерялась, не нашла бы ни мыслей, ни слов, чтобы подумать о его мужественной преданности Рут. Ведь от него-то врачи едва ли что-нибудь скрывали, он все знал.

Но я и так была благодарна ему безмерно. Часто, да постоянно, пожалуй, думала обо всем этом. Что таить, одновременно с чувством вины за невольную ложь, я испытывала эгоистическую радость, что в страшный для меня момент рядом оказался такой человек. Я одергивала себя, винила и за эту радость тоже, но не могла не понимать, насколько Ральф облегчал мне мое положение. Я и не выжила бы, не будь его рядом. Я знаю, — это он своей волей и энергией вытянул меня, неиссякаемой уверенностью в благополучный исход, которую каким-то непостижимым образом внушал мне, заставлял преодолевать боль, переступать через нее и тащить себя к жизни.

Следующим этапом в моем существовании стал разговор, который очень меня испугал.

К разговорам Ральфа я привыкла. Иногда cтарательно прислушивалась, добросовестно стараясь понять его. Он об этом как-то догадывался, начинал говорить медленнее, четче, задавать вопросы, у нас получался «разговор». Ральф так радовался, когда я реагировала, обозначала ответы «да» или «нет»! Его искренняя, нескрываемая радость и мне доставляла удовольствие. Но я быстро утомлялась, переставала слушать. Однако голос Ральфа, негромкий, спокойный, иногда полушепот, действовал на меня так успокаивающе… Как будто: вот он рядом, и все будет хорошо. Когда он молчал, или отлучался ненадолго, мне, порой, не хватало его голоса. Становилось тревожно, невольно подкрадывались мысли: вдруг все отроется, и он не придет… Но Ральф приходил, и моментально исчезали тревоги.

И вот однажды, когда голос его звучал фоном, баюкал, успокаивал, я вдруг уловила слова «мутер» и «фатер». Меня будто кипятком окатило. Я просто впилась в Ральфа глазами: «Что?! Неужели мне предстоит еще встреча с родителями Рут?! Ой, не надо, ну пожалуйста! Это уже чересчур!..»

Разумеется, от Ральфа моя реакция не укрылась. Он ясно видел, в какое состояние я пришла, едва услышала о родителях. Мною овладела настоящая паника. Вот только объяснение этой паники он опять нашел свое, ошибочное, от истины чрезвычайно далекое.

Опять глаза его сделались виноватыми, будто он один был виноват во всем. Но он улыбался. И голос был полон оптимизма.

Никогда еще я не ловила слова Ральфа с таким напряженным вниманием. Я отчаянно боялась, что не пойму, и опять останусь один на один с неизвестностью, со своими страхами, и от шагов за дверью всякий раз, сотни раз на дню будет обрываться сердце: «Они!»

Ральф очень постарался, чтобы я уловила смысл его слов, то и дело переспрашивал: «Ты поняла, любовь моя?»

Вот тогда я и узнала, что Рут в отеле была не одна, а с родителями.

«…все в порядке… не опасно… уже в Германии… больница…»

Я поняла, что он хотел сказать мне. Мать и отец Рут пострадали меньше и их самолетом уже переправили в Германию, чтобы долечивать там… Но разве можно врать с такими глазами? Почему так старательно ускользает его тревожно-беспомощный взгляд? Они погибли. Я знала это почти наверняка.

Прости меня Господи, но я почувствовала облегчение. А что я могла почувствовать, когда холодела от одной лишь мысли, что эти люди придут ко мне. Чем это могло для меня обернуться, я даже представить боялась. Новая пытка — если бы, подобно Ральфу, они не распознали подмену. Или материнское сердце подсказало бы: это не Рут!.. где наша дочь?.. почему ты назвалась ее именем?! И, что бы ни говорил разум, но они винили бы меня в том, что заняла место Рут, что из-за меня их радость обернулась горем… И Ральф… Ральф был бы с ними, и смотрел бы на меня с ужасом, отвращением, непониманием… нет… Господи, избавь меня от столь непереносимой горечи, ведь не виновата я в этом обмане!

Но если Ральф знает о смерти родителей Рут, а ее искал среди живых… значит, ее не было с родителями? Где же она? Жива? Не может назвать себя? Да кончится ли когда-нибудь этот кошмар или я сойду с ума от своих мыслей?

Порой я ощущала себя заключенной, замурованной в собственное тело, которое к тому же изо дня в день доставляло мне одни только страдания. Меня впихнули в эту тюрьму без права голоса, без права хоть как-то влиять на события, которые происходили вокруг меня и непосредственно меня касались. Только испытав подобное, можно понять, как это страшно, — как нескончаемый ночной кошмар.

Никита не приходил, я уже почти перестала его ждать. У меня было достаточно времени, чтобы мысль о нем претерпела изменения от оттенка досады-обиды: «Не умер же он!» до обреченно-печального: «Он не придет». Я уже почти знала, что его больше нет. И увы, не ошиблась — я больше никогда его не увидела. Я никогда не узнала, что же с ним случилось на самом деле. Но мне кажется, я знаю… Страшным пророчеством обернулись слова, которые друг-враг вскользь бросил Никите: «Не последний день живешь…» Тогда никто не понял жуткого, вывернутого смысла нечаянных слов…

Пожарные увидели, как на лестничной площадке из удушливого дыма и языков пламени появилась фигура мужчины. На нем горела одежда, он едва шел, шатался, но не выпускал из рук свою ношу, завернутую в одеяло. Он уже пересек площадку, когда откуда-то сбоку, из распахнутых дверей ударил тугой огненный шквал — наверно, разбили окно, сквозняк и приток кислорода вызвал взрыв огня.

Пожарные, которые шли помочь неизвестному и уже поднялись до середины лестницы, вынуждены были отступить. Они просто отпрянули назад, откинутые опаляющим дыханием гудящего пламени. Человека наверху поглотил огонь. И тут пожарные увидели, как вниз по лестнице покатился горящий кокон. Это была я.

Я думаю… я уверена… это был Никита. До спасения ему не хватило секунд, но их хватило для того, чтобы спихнуть меня вниз.

«Не последний день живешь…» А оказалось — последний. И драка, и ночь любви, и жертвенный поступок — все для него стало в последний раз.


Я не могу сказать, с каких пор в разговорах, которые вел со мной Ральф, появилась новая тема — наверняка, он говорил, а я не улавливала смысла, не особо вникая в его слова. Он ведь много о чем говорил, а понимала я… хорошо, если двадцатую часть. Иногда цепляло какое-нибудь слово, тогда я напрягала все свои способности, все внимание, я глазами молила его: «Ну помоги мне понять!» И Ральф помогал — много раз повторял одно и то же, старался сказать разными словами, говорил медленно, каждое слово отдельно, и в конце концов до меня доходил-таки смысл, уж не знаю какими путями. Но это было так утомительно, отнимало столько сил. В основном голос Ральфа звучал фоном — успокаивающим, нужным мне уже настолько, что если Ральф изредка исчезал из палаты, мне становилось тревожно, и я ничего не могла с собой поделать.

Ну так вот, Ральф, видимо, уже не в первый раз говорил что-то о клинике, я улавливала слово «клиник», но остальное проскальзывало мимо. Пока однажды он ни наклонился ко мне низко, глаза в глаза, и медленно спросил:

— Рут, ты понимаешь меня?

Вопрос этот я поняла, но что он имеет ввиду? Немецкий вообще? Или он задал мне какой-то вопрос, и ждал ответа?

— Я говорю тебе, что мы должны…

«Что-что? Что мы должны?» — напряженно-вопросительно впилась я в него глазами, и опять, по коротенькому слову, чуть ли ни по букве, Ральф втолковывал мне… пока до меня худо-бедно не дошло вот что: он хотел перевезти меня в другую больницу. Он давно бы уже сделал это, да врачи предостерегали, говорили, что надо подождать.

Потом уж мне стало известно, что едва Ральф разузнал об уникальной клинике при научно-исследовательском ожоговом центре, он только и мечтал, чтобы меня взяли туда. Не знаю, как у него на все хватало сил и времени. Ведь почти не отходил от меня, а уже успел связаться с профессором, руководителем центра, добился, чтобы там согласились меня принять. Теперь все зависело только от моего состояния.

Но это все я узнала позже, а пока меня поразило слово «Америкэн». Везти меня Ральф собирался не в Германию, как я сначала подумала, а еще дальше — за океан. И вот эта «Америка» вдруг навела меня на мысль, почему-то впервые пришедшую мне в голову: «А кто будет платить?» Ох, черт! Ведь Ральф уверен, что у меня есть медицинская страховка! Может быть, даже обращался в страховую кассу, получил добро на лечение в Америке… но все это для Рут, не для меня. Боже мой, что будет, когда все узнают правду?! Кому они вручат огромный счет, который набежит за мое лечение, а теперь еще и за транспортировку в Америку? Ведь я никогда не смогу его оплатить!.. Повесят долг на Ральфа? А что, могут. Это же все он… Интересно, как лечили бы меня, знай, кто я на самом деле. А что с моими документами? Паспорт я положила в задний карман джинсов… потом он так и остался в кармане, а джинсы я бросила на пол, рядом с кроватью. Конечно, все сгорело. А если… Тут меня прошибла холодная испарина. Я подумала: а что если паспорт уцелел настолько, что стало возможно прочесть мое имя и российский адрес? Что, если туда сообщали, что я погибла. И это сообщение передали маме и Ромке?! Боже мой, Боже мой… такое и в страшном сне не приснится…

Да, а как же с документами Рут? Ведь чтобы вывезти меня в Америку, наверно, надо какие-то документы оформлять?.. Или не надо? Нет, ну паспорт-то в любом случае надо иметь. Документы Рут к Ральфу никаким образом не могли попасть… Скорее они сгорели или… могли быть при ней, неизвестно куда пропавшей. Ах, нет, будь с ней все в порядке, она бы давно объявилась, а не в порядке — по документам установили бы ее имя, и такой ужасной ошибки не случилось бы! Значит, документы не сохранились. И, значит, Ральф их каким-то образом восстановил… Теперь я и по документам — Рут.

А события шли своим чередом. В Америке меня не просто ждали, — как только здешние врачи решили, что я готова к переезду, из центра приехал человек, который должен был сам решить, выдержу ли я перелет, и если его заключение будет положительно, то он должен был остаться со мной, быть постоянно рядом и контролировать мое самочувствие во время перелета.


Со дня, как я узнала о предстоящих переменах, я нервничала, боялась, что Ральфа со мной больше не будет. Ну как я без него? По логике вещей мне, вроде бы, надо было хотеть расстаться с ним — по крайней мере, не увижу его в минуту, когда он узнает правду… Но Ральф настолько стал мне необходимым, что без него я чувствовала себя абсолютно беспомощной. Да оно и на самом деле так было. Я научилась понимать Ральфа — насколько хорошо, это другая тема, но я привыкла к его голосу, манере говорить, он, в свою очередь, тоже знал, как говорить со мной, и умел. Если бы мне позарез понадобилось понять другого человека, говорящего со мной по-немецки, не знаю, дошло бы до меня хоть что-нибудь.

Из слов Ральфа я вроде бы поняла, что он летит со мной, но все же сомневалась и не доверяла себе, ведь «понимание» мое наполовину состояло из интуитивных догадок. Он больше не говорил об этом, а я, чем дальше, тем больше сомневалась, что слышала слово «вместе».

Перед дорогой меня накачали лекарствами, и к тому времени, как переложили на каталку, я почти спала. При этом я отчаянно боролась со сном, я то погружалась в него и почти теряла над собой контроль, то удавалось вырваться из ватного, вязкого плена, и все равно, сознание мое было оглушено, опьянено… Но даже в таком состоянии меня лихорадило от неотступной, панической мысли — вот сейчас сон меня одолеет, а когда проснусь, Ральфа уже не будет.

Он не мог понять, почему я так нервничаю, не отходил ни на шаг, спрашивал: «Рут, тебе больно? Тебе плохо?»

«Нет», — отвечала я.

— Тебе страшно?

«Да! Ну скажи, что будешь со мной! Что не оставишь одну!»

Он не догадывался сказать это, говорил что-то другое, и глаза его были тревожными, и это тревога только усиливала мои страхи. Я проваливалась в черноту, но страх мой был так силен, что будил сознание, и едва оно чуть прояснялось, я в панике открывала глаза и торопливо искала Ральфа.

Я почувствовала себя счастливой впервые за много-много дней, когда, в очередной раз придя в себя, обнаружила, что мы уже в воздухе, и Ральф здесь, рядом.

Эти мои переживания стали главным во всей истории с перелетом. Остальное отошло на второй план. Убедившись, что Ральф теперь никуда не исчезнет, я, наконец, расслабилась и впала в забытье в полном умиротворении. Не помню, как я чувствовала себя во время перелета, приходила ли в себя, что это был за самолет — ничего этого я не помню.

Позже, вспоминая это свое состояние, я пыталась честно ответить себе: что для меня Ральф? Кем он стал для меня? Частью меня самой, — вынуждено, со страхом призналась я себе. Это не было влюбленностью… тем более, не симпатией… Это было неизмеримо больше… Ральф как будто прирастал ко мне, подобно кусочкам имплантированной кожи.

Новая больница была идеально приспособлена для таких несчастных, как я. Оборудование, лечение, первоклассные специалисты, умелые, доброжелательные медсестры и медбратья — по контрасту с турецкой клиникой условия здесь меня просто поразили. Кровать моя была какой-то особой, сложной конструкции, и матрац был необычным, даже ткань постельного белья какая-то особая. Если б я еще понимала, что мне говорят. Впрочем, мне никто особо-то и не досаждал разговорами. Как я потом узнала, такова была рекомендация психолога.

Он сделал заключение о моем психическом состоянии: посттравматический шок сказался на мне таким образом, что я как бы отключилась от внешнего мира и почти не иду на контакт. Исключение делаю для Ральфа, да и то, не всегда. Исходя из этого, все неукоснительно исполняли распоряжение не травмировать меня еще больше, навязывая свое общение, и обходились самым минимумом. Да, это было почти смешно. Сказать бы тому психологу, что психика моя намного прочнее, чем он думает, а причина «отключки» проста до примитивности — незнание языка. Но доктор-то как раз знал со слов Ральфа, что английским я владею прекрасно. И что ему оставалось? Конечно, сделать вывод, что я не могу или не хочу никого слышать и видеть.

По-прежнему, Ральф оставался единственной ниточкой связывающей меня с внешним миром. Немецкий я хоть в школе худо-бедно учила (как оказалось — ни так уж худо). А с английским вообще никогда не имела дела. По мне хоть английский, хоть китайский — без разницы.


Что дальше?
Что было раньше?
Что вообще происходит?